Наум Мармалевский: Краткий конспект прожитой жизни

На фото: Этля и Янкель Мармалевские с отцом Этли – Мойше Руденко

Поделитесь этой историей

Я — Наум Янкелевич Мармалевский, мне сейчас за семьдесят. Родился я в Белой Церкви в переулке Франка. Если с нашего крошечного огорода спуститься с горки, сразу попадешь на берег реки Рось. В детстве на этом берегу был песчаный пляж, а река там была перегорожена дамбой, по которой был единственный путь с левого на правый берег. На одной стороне был «город», а на другой «зариччя» со своей церковью и своим жизненным укладом.

Мы жили в маленьком домике, состоявшем из двух комнат, как я сейчас помню, метров по пятнадцать каждая и маленького коридорчика, где стоял «примус». Одну комнату занимала семья Мармалевских. Это мой папа: Янкель Нехемович, которого я в детстве называл Паляша, мама – Этля Мойшевна и я. В 1955 году там поселилась и моя очаровательная сестричка Верочка.

Народонаселение во второй комнате было более многочисленным. Фамилия ее обитателей была Руденко. Если, как известно, в Одессе, чтобы найти Рабиновича нужно посреди улицы крикнуть Кац, то в Белой Церкви найти еврея Руденко еще проще. В упомянутой комнатке в моем детстве проживали: мой дедушка Мойша Руденко, бабушка Хана Руденко, тети Таня и Фрида и дядя Люся. Еще я помню, что зимой в этой комнате жил какой-то старый еврей, кажется с бородой. Спал он под столом, так как другого места в комнате не было. Кто он, откуда пришел и куда делся, я не знаю. Меня это в том возрасте мало интересовало, а вот относительно стола нужно упомянуть отдельно. Это был огромный, кажется, дубовый стол — место работы моего деда. Он был портным. На столе лежала большая твердая подушка, и дедушка постоянно на ней гладил огромным утюгом. Я интересовался: «Дед, когда ты шьешь?» — в комнате еще помещалась швейная машинка. Но он гладил. Он пришел с войны инвалидом первой группы. У него не было сверху черепной кости, кажется так это называется, и вдоль головы была внушительная вмятина. Он постоянно, и летом и зимой, дома и на улице для защиты головы ходил в шапке и говорил: «Я еврей мне положено ходить в шапке». Он чудом выжил. В похоронной команде после боя кто-то заметил, что он не совсем мертвый. Кроме всего, последствием ранения была эпилепсия, но он ее «перерос», и в более зрелом возрасте я уже ее не видел. Так что дедушка шил, вернее, по моим представлениям большей частью гладил, а тетя Фрида, ей было лет 10, ходила в ателье, тогда его называли артель, относила готовую продукцию и брала материю на пошив новой.

Бабушка работала на консервной фабрике. Там, среди прочего выпускали «Салат Белоцерковский», который был довольно популярным и в мои более зрелые годы. На этом же заводе до самой пенсии работала и моя тетя Таня.

Мои младшие дядя и тетя: Люся и Фрида были типичными детьми войны. По моим наблюдениям эти дети были более жесткие, чем мы послевоенные, родившиеся на 5-10 лет позже. Уличные драки были иногда довольно жестокими, с применением палок, камней. Каждый из них должен был иметь обидное прозвище, которое применялось в ссоре. Так Фрида была «Фриц маминый». Здесь все было ясно: Фриц ужасное немецкое имя, «маминый», так как она была самой маленькой, и Люсе казалось, что мама относится к ней лучше. Люся имел прозвище «Люсин бек», так звали одного из персонажей знаменитого в то время фильма «Великий воин Албании Скандербек». Что в этом было плохого не знаю, но обиду вызывало. Меня на улице обзывали Янкель, по имени отца. Но хуже всех было моему товарищу Илюше Васеру. Его отца звали Срулык. Это был прекрасный добрый человек, фронтовик. Но его сыну не повезло. Его обзывали Сруль. Я до сих пор плохо понимаю, почему до войны детей называли Янкель, Арон, Лейб, а после войны люди с этими именами стали Яковами, Аркадиями, Львами. Я очень стеснялся своего имени Нюма, хотя в Белой Церкви это имя было достаточно популярно. В Киеве оно звучало Нема. Я так впервые представился в Киевском Университете своей будущей жене, и она сказала, что таких имен не бывает. Меня до сих пор многие друзья так называют, но есть и другие, которые внасмешку, за глаза. Почему все-таки быть Олжасом или Саматом не стыдно, а имя Арон лучше поменять. Почему это произошло после войны? После ужасного Холокоста? Многие евреи очень гордились, когда им говорили, что они совсем не похожи на евреев, или: «Ты хоть и еврей, но хороший парень». Моя маленькая сестричка, ей было, может быть, 3-4 года, пришла с улицы и спросила у мамы: «Почему дети во дворе говорят на меня жидовка». Мама ей пыталась объяснить, что мы евреи, а плохие люди говорят «жиды». С сестрой сделалась самая настоящая истерика. Долгое время ее невозможно было успокоить. Ни до этого и никогда после с ней такого нервного срыва не происходило. Она часто на улице слышала это ужасное слово, но была уверена, что ее это не касается. Не может такая беда произойти именно с ней.
Беда настигала нас совершенно неожиданно. Вот история моего одноклассника и друга до сих пор Жени Бубаря. До отъезда на ПМЖ в Германию он был известным в Белой Церкви детским врачом, но история, о которой идет речь, произошла, когда мы учились в третьем классе. Ничего не предвещало каких-либо осложнений. Наша учительница Лариса Александровна в начале года заполняла какие-то анкеты в школьном журнале. И вдруг в присутствии всего класса спрашивает Женю, какой он национальности. Мы тогда еще не знали, что простой и короткий ответ на этот вопрос: «Да». И вот встает несчастный Женя с низко опущенной головой и говорит почти шепотом — «Еврей». Класс веселился долго. Я видел, как на перемене дети задавали друг другу этот вопрос и отвечали: «Еврей». Учительница не преследовала ничего плохого, просто родители Жени были украино-язычные, а это встречалось не так часто среди евреев Белой Церкви. Но самое интересное это то, что Женя, может быть не так остро переживал эту ситуацию. С ним это уже произошло, и он остался жить. А я с тех пор страшно боялся, что подобное может произойти со мной. Где тот новый Фрейд, который поймет, что психикой человека правят не только желания, комплексы, чувства стыда, страха, но и совершенно другие проявления подсознания с антисемитскими корнями…
Бывают ситуации, когда прямых улик антисемизма нет, но по косвенным признакам он легко распознается. В середине восьмидесятых моему коллеге Жадаеву Алексею и мне видный ученый с мировым именем Тимошин Юрий Васильевич, работавший в то время завкафедрой Киевского Университета, предложил поступать к себе в заочную аспирантуру. У него была квота на два таких места, и нас было двое. Осталось только с оценками не ниже тройки сдать экзамены: специальность, английский и историю партии, что мы с успехом и сделали. Сразу после истории партии (это был последний экзамен) мы купили водки и на холостяцкой квартире Алексея отметили свой новый статус – аспирантов. Трамплин в счастливое научное будущее, о котором мы так мечтали. Но прошел месяц или больше, и ничего не происходит, нас никуда не приглашают, Тимошин как-то отмалчивается, а потом сообщает, что у него квоту на оба аспирантских места забрали. Как это, что после объявления конкурса, после экзаменов, после затрат на водку? Мне знающие люди объяснили, как такой казус мог произойти. Есть квоты на количество евреев на все места в университете, в том числе и на аспирантуру. Очевидно, эти квоты в том году были каким-то образом превышены, и что делать? Оставить Жадаева, а меня ликвидировать? Не получается, у меня оценки лучше, а все остальное, в том числе возраст, одинаковое. Остается убрать обоих, хотя, за что Жадаева? Буквально как в том анекдоте:
— Смотри евреи идут. Давай им морды набьем!
— А если они нам набьют?
— А нам за что?
Вопрос квот был всегда актуален для Украины, чему способствовала черта оседлости. Евреев всегда на Украине было больше, чем в других местах, и себе на беду многие хотели учиться, несмотря на ограничения. В вольном пересказе Шолом -Алейхем видел это в следующей беседе евреев в поезде:
— Вы говорите, у вас не берут. А у нас берут всех.
— Что вы говорите? Где? Какой университет?
— Я не знаю какой университет. У нас берут в армию…
Из моих близких знакомых из Белой Церкви и Киева два математика учились в Новосибирском университете, один в Томском, один в Ашхабадском. Политихнический окончили трое ребят в Ижевске, трое в Туле, один окончил медицинский в Новосибирске. К слову, образование все они получили достаточно приличное.
А Моня учился в Москве. Где ему было еще учится, у него были выдающиеся математические способности. Он был на несколько лет старше меня, и я знал его по шахматному кружку при доме пионеров. Его мама говорила: «Мой Моня секретный человек. Он идет домой, а за ним идет охрана». Судя по всему, он из еврея перешел в разряд «Великий сын русского народа».
И все-таки чем закончилась история с аспирантурой? Жадаев уехал на Тюменcкий север и с успехом проявил там свои способности. Живет сейчас в Москве. Не знаю, работает ли до сих пор. Способные люди нужны везде и всегда.
Я все же поступил в Москве в аспирантуру главной геофизической научной организации страны – ВНИИ Геофизики, где через несколько лет защитил диссертацию под руководством того же Тимошина, о котором речь шла выше.
Бывали и смешные моменты. Мне уже было за пятьдесят, и я находился в Хьюстоне на научной конференции. Сидел в украинском бусе вместе с чернокожим знакомым из Канады. К нам через огромный зал на украинский флаг пришел знакомый, бывший соотечественник, сейчас он живет в России, и картину, которую увидел, выразил так: «Нічого собі Україна, один негр, другий жид». Но уже есть иммунитет и гордость за выдающуюся нацию. И уже не приходится говорить, как сказала моя знакомая Софа Подлискер своей соседке по общей кухне: «Тетя Клава, Вы так умно сделали, что родились не еврейкой…»
…Папа говорил, а ему говорил его отец, что если встретишь человека по фамилии Мармалевский – это наш родственник. Но это было в доинтернетовскую эпоху. Когда я вошел в Google с запросом о такой фамилии, то оказалось, что Мармалевские есть и композиторы, и ученые, и их немало. Даже в институте, где я всю жизнь проработал, появился один Мармалевский, которому тут же выдали мою зарплату завлаба, вместо его зарплаты техника. Но в Белой Церкви по достаточно достоверным сведениям нас было только четыре человека: папа, мама, моя сестра и я.
Мама трудилась в артели «Трудткач» учетчицей. Рабочий день начинался раньше, чем можно было отдать ребенка в садик. Поэтому я сначала шел с мамой на работу, а потом она отводила меня в садик. Он находился, кажется на улице Спартаковской за пуговичной фабрикой, где делали маленькие пуговички. Сырьем для этого были крупные моллюски, которые собирали в реке Рось. Я не зоолог, но они, кажется, называются Unio. Как кощунственно звучит сейчас это преступление перед природой. Все-таки человеческий род прогрессирует.
Не знаю, или я это помню, или мне рассказывали, и мне кажется, что помню, но я ясно вижу, что сижу среди маминых ткачих и рассказываю им кинофильм «Тарзан». Меня внимательно слушают, буквально на полном серьезе. Я часто ходил в кино с папой и мамой, так как меня не было с кем оставить дома. Мне все-таки кажется, что я многое помню из детства, так как есть вещи, которые никто мне не мог рассказать. Например, то, что в садик пришел мальчик по фамилии Мымренко и сказал, что умер Сталин. Это было до сообщения по радио и его поставили в угол. Официально сообщили через несколько часов. Вероятно, родители слушали «вражеские голоса» и могли серьезно пострадать. Хоть сын за отца не отвечает, но в углу он отстоял. В это время мне было четыре с половиной года. Я отличался хорошей памятью. Папа ходил в драматический кружок. Ставили «Вольный ветер» Дунаевского. Очевидцы утверждают, что я знал наизусть все роли и мог подрабатывать суфлером. В садике считали, что в школе я буду круглым отличником. Однако произошло совершенно непредвиденное. Я никак не мог научиться писать палочки и другие премудрости первоклассников. Меня чудом не оставили на второй год в первом классе. Учительница Татьяна Ивановна, очевидно меня пожалела, потому что в те годы оставляли на второй год на полном серьезе. А пожалела быстрее всего потому, что я безутешно рыдал по поводу каждой двойки и продолжал рыдать по дороге домой. Сосед Гриша ровесник моего дяди Люси традиционно встречал меня вопросом: «Нюма, сколько двоек несешь?». Мне взяли репетитора, Лизу — сестру Гриши, ровесницу моей тети Фриды. Они тогда учились в шестом или седьмом классе. Такса была 25 рублей в месяц при стоимости детского билета в кино один рубль. Лиза вместе с Фридой очень быстро приспособились. Они делали за меня уроки и были свободны. Иногда они в спешке делали ошибки, и я опять получал двойки и рыдал. В более старших классах ситуация изменилась, но только в том, что я перестал рыдать.
Когда я закончил 8 классов в школе, где учились с первого по восьмой класс (это была школа №6) мне нужно было переходить в школу, где учились с 9 по 11 класс. Но в такую школу меня брать категорически не хотели по причине большого количества троек. Тогда я пошел в ремесленное училище при заводе «Сельмаш им. 1 Мая», где работал мой отец. Но, к удивлению родственников, соседей, друзей, мне там тоже отказали, хотя подбирали всех, и я к первому сентября оказался на улице. Отец пошел в Завком завода (он кстати был тогда членом этого Завкома) и взял справку о том, что завод просит меня принять. Таким образом я стал учащимся ремесленного училища по специальности РПО – ремонт промышленного оборудования. Училище полностью кормило и одевало, а жить я стал в квартире дедушки и бабушки (они к тому времени получили новую квартиру вместо своей развалюхи в пер. Франка) так как училище располагалось в соседнем доме. Но это уже история о другой взрослой жизни, и нужно вернуться к рассказу о моей маме.
В голодомор 1932-33 года мама училась в еврейской школе в 3-4 классе. В школе самым бедным выдавали что-то наподобие супа. Были представители власти, которые принимали решение кому давать похлебку. Маме не давали. По квартирам ходила комиссия по проверке достояния семьи. К бабушке Хане пришла проверяющая в тот момент, когда она жарила блинчики из половы. Та попросила попробовать. Со следующего дня маме стали давать похлебку. Дедушка Мойша отправился в Россию на заработки. Ведь голод был не везде. В Москве зимой ему удалось продать свою фуфайку и переслать по почте хлеб. Бабушка утверждала, что они выжили только благодаря этому хлебу.
Мама успела до войны закончить школу и поступила в медицинский техникум, из которого ушла, так как оказалась, что очень боится крови. А потом началась война. Деда Мойшу забрали на фронт, а бабушке удалось вместе со своими пятью детьми эвакуироваться в Астраханскую область, в село Бахтимир. По дороге потерялся мой дядя Яша, который был на два года младше мамы. Но он чудом их нашел уже в Бахтимире. Из Белой Церкви в этом селе поселилось 100 семей. Они вселялись в дома калмыков, которых накануне выселили, причислив, как чеченцев и крымских татар к врагам народа. У калмыков был специфический веками отработанный образ жизни, к которому трудно было привыкнуть неопытным белоцерковским евреям, а их среди эвакуированных было большинство. Нашей семье повезло больше других, так как маму взяли в рыболовецкую бригаду. Она была молодая и сильная, и Волга стала кормить всю семью. Днем мама ловила рыбу, а ночью вместо сна шла с рыбой к своим. За это можно было получить высшую меру, но семья выжила. По свидетельствам бабушки и мамы кроме них не выжила ни одна белоцерковская семья. В каких списках Холокоста они числятся, где их могилы на Астраханских просторах….
Мамина бригада ловила осетрину, заготавливали черную икру. На чьи столы шли эти деликатесы? Неужели солдатам в окопы? Но доставались они очень тяжело. Зимы в тех краях суровые. Мама однажды провалилась под лед и пока бегали в село за веревкой была в ледяной воде может быть полчаса, может быть больше. Но закалка была настолько серьезной, что она получила лишь легкий насморк. Дядю Яшу призвали на фронт, а бабушка заболела малярией. Это был уже 1944 год. Врач сказал маме: «если хотите, чтобы ваша мама жила, — уезжайте», и они уехали. Конец войны был близок, но все их жилье в Белой Церкви разбомбили и жить было негде. Приехал из Киева бабушкин брат Сеня. Его семья: жена и трое детей погибли в Бабьем Яру. Он был приписан к ПВО и его призвали в армию в первый день войны. Может быть если бы не так, то он бы успел помочь семье эвакуироваться. А когда он уже слабый и больной обратился в военкомат, чтобы ему, как другим фронтовикам, помогли получить телефон, ему ответили, что эта льгота только для тех, кто был на передовой. Послушайте, а как же фронт ПВО это не передовая? Это не под постоянными бомбами? Он был серьезно контужен. А семья оказалась в Бабьем Яру может быть из-за экстренной мобилизации. А льготные телефоны работникам торговли, мы же знали, видели. Торговля в советское время оказалась на самой передовой. Брат оставил бабушке какие-то деньги, и она смогла купить полуразваленный домик в переулке Франка, о котором было уже сказано. Дядя Сеня умер в 1980 году. На надгробной плите его фотография в военной форме. Я никогда не видел, чтобы он улыбался. Больше молчал. Похоже, он так и не пришел с той войны.
А купленный бабушкой дом был настолько знаменитым, что его вспоминали всю жизнь. Из обитателей комнаты Руденко в живых сейчас остался только Люся. Он живет в Израиле, и наверное помнит, какое это было прекрасное жилье. Они с Фридой, еще совсем дети, зимой выходили на улицу чтобы погреться.
Мама с папой поженились в 1947 году. Папа был красивым, в молодости с прекрасной шевелюрой. У него был замечательный теплый голос, он хорошо пел и обладал несомненными театральными способностями, писал стихи. Перед самой волной он поступил в студию Московского театра ГОСЕТ (государственный еврейский театр). Вступительные экзамены принимали в Киеве. По словам отца, на экзаменах были оба гения еврейского театра Соломон Михоэлс и Вениамин Зускин. Достоверно не знаю, сдавал ли папа экзамены именно им, но в это время они были в Киеве. Из Белой Церкви в студию поступил еще один парень, он поехал в Москву на учебу в отличие от моего папы. Есть сведения, что для него это закончилось трагически: он сошел с ума. Папа учиться не поехал, так как началась война.
Эвакуация из Белой Церкви папиной семьи проходила совсем по другой схеме, чем маминой. Семья была не такой многочисленной, как у мамы. У отца была сестра, которая буквально накануне вышла замуж и еще, кроме отца с матерью была бабушка. Мой дед Янкель Мармалевский был членом партии и занимал какой-то пост в Промкооперации. По этой причине им выделили подводу, и они очень быстро уехали из города, но без папы. Существовала такая форма мобилизации молодежи не достигшей призывного возраста, которая называлась «Сталинский призыв». Призыв был добровольный, и молодежь централизовано вывозили на восток на заводы. Когда стал вопрос, как быть с папой, моя бабушка, которую звали Хана, категорически настаивала, чтобы отец эвакуировался вместе с ними. Но дед Янкель сказал: «Если Сталин зовет, нужно идти». И это определило всю дальнейшую папину жизнь. Сначала он какое-то короткое время пока фронт не приблизился, работал на шахте на Донбассе, потом попал в Сталинград, и наконец, остановился до конца войны на ГАЗе (Горьковский автозавод), где по-прежнему выпускали автомобили и запчасти к самолетам.
Путешествие папиной семьи по Украине, по послевоенному свидетельству Бори — мужа папиной сестры, проходило достаточно успешно. Однако, проблема состояла в том, что Боря был призывного возраста. В каком-то городе на востоке Украины он обратился в военкомат, чтобы его призвали в армию, иначе он будет считаться дезертиром. Неожиданно он получил ответ, что в этом военкомате его призвать не могут, и ему следует вернуться в Белую Церковь, так как только там его могут призвать. Стали советоваться, что делать и приняли решение всей семьей возвращаться назад. Я представляю себе полную неразбериху и отсутствие достоверной информации о положении дел на фронте, но в Белую Церковь они въехали одновременно с немцами. Вся семья была расстреляна. В живых чудом остался только Боря. Он в конце концов попал на фронт, вернулся с войны живым и невредимым, вторично женился, у него родился сын. Но вскоре умер во время операции по удалению аппендицита. Папа до конца жизни, подчеркиваю, до самого конца жизни, винил себя, что не эвакуировался вместе с семьей. Он считал, что если бы он был с ними, то никогда не позволил бы вернуться в Белую Церковь. Он бы настоял, чтобы вернулся только Боря.
Где они могилы близких мне людей? Где лежит дед Янкель, который воевал в первую мировую, был в плену и после войны пешком через всю Европу вернулся в Белую Церковь. Сколько прекрасных историй о своем путешествии он не рассказал мне, своему внуку. Где могила моей бабушки Ханы, которая была классной модисткой. Папа говорил: «Она шила женам летчиков». Как они уходили из этой жизни, как переживали свои последние минуты? В нашем доме жила женщина, которая во время войны жила в селе недалеко от города. Она рассказывает, что с несколькими женщинами возвращалась домой с базара и видела совсем близко в поле группу евреев перед расстрелом. Одна молодая мамочка перепеленала свое грудное дитя и играла с ним. Играла за несколько минут до их конца. Если бы мне дали задание описать самое страшное на этой войне, я бы привел этот эпизод. Может быть среди этих людей были и мои родные.
А папа работал в Горьком. Говорил, что уже тогда чувствовал, что его семьи нет. Работали на износ, спали возле станков, чтобы не терять время на дорогу. Но страшнее всего был голод. Многие мужчины призывного возраста все свободное время проводили под военкоматами, чтобы их призвали в армию. Пусть убьют, но хоть один раз покушать… Однако была бронь, и с заводов в армию не брали. У папы началась цинга, была самая настоящая дистрофия. Однажды на территории завода его встретил врач, еврей. Он понял, что до конца недалеко и сделал перевод в село, где заготавливали дерево для кузовов машин. Там была еда, и это папу спасло. Папа был скелетом с буйными вьющимися волосами, а в селе никогда не видели евреев, и ходили слухи, что они с рогами. Девушки бегали посмотреть на рога.
А потом была Победа. Ликованье в цехах завода и путь домой со слезами в предчувствии беды.
И опять голод 1945, 1946, 1947. Повезло, по дешевке на базаре «достали» мешок фасоли, продержались. Отец работал кузнецом на заводе им 1 Мая. Зарабатывал неплохо – горячий цех. Тяжелая работа не прошла бесследно. В довольно молодом возрасте началась гипертония. Особенно после того, как печи в кузне перевели с угля на газ, конечно, может быть случайная корреляция. В печи 1000 градусов и нужно туда просунуть голову, чтобы достать деталь для ковки. Бабушка Хана говорила мне: «Твой отец работает очень тяжело». Когда болезнь разыгралась не на шутку, пришлось уйти из кузни на менее оплачиваемую работу. Поступив в университет, я должен был предоставить справку о зарплате родителей. Там числилось 138 рублей в месяц на двух работающих из четырех членов семьи. Но даже этого не хватило чтобы получить общежитие. Весь первый курс я спал на стульях в комнатах у друзей, но родители об этом никогда не узнали.
В 1990 г моя сестра Вера, к тому времени уже Оберфельд, с семьей мужа уехала в Израиль. В городе начала возрождаться еврейская жизнь. Появился еврейский театр. Стали ставить спектакли на идыш. Казалось, что язык уже забыли, но в зале швейной фабрики, где проходили представления, на каждом спектакле был аншлаг. Руководителем театра был Клурфельд Анатолий Ефимович. Талантливый человек, энтузиаст. Он часто бывал в нашем доме, мне даже посчастливило «опрокидывать с ним рюмку» и слушать интереснейшие рассказы из его жизни. Они с папой нашли друг друга. Без такого тендема вряд ли театр имел бы такой успех. Папа знал язык и много работал над ролями. Часто приезжая из Киева в гости, я заставал его за странным для меня занятием – он учил роль. Болезнь безжалостно вмешивалась в его жизнь, но с другой стороны, театр помогал преодолевать недуги. Иногда папе было настолько плохо, что он не мог выступать. Однажды Клурфельд, это было при мне, буквально вытолкнул его на сцену со словами: «Артист должен умереть на сцене». Я не видел всех папиных спектаклей, но я видел отрывки из Тевье Молочника. В этой роли я видел выдающихся актеров: Ступку, Ульянова, Леонова, но папа был лучше всех. Он ехал на импровизированной лошади, в кирзовых сапогах и пел «Вье маны ферделах, вье». Я плакал, это был Тевье из Бойберика, настоящий, живой. Другим я его никогда не представлял, комитрагический персонаж, шедевр мировой литературы, визитная карточка любого еврейского театра. Хорошо звучало у папы истинно еврейское и на русском языке: «… сахар у Бродского, а у меня дочери».
Умер папа в 2001 году, перед этим он год лежал разбитый инсультом. Мама ушла в 2010 году. Я никогда больше не услышу священные слова на «момы лушн», которых, наверное, нет ни в одном другом языке: «Мир зол зан», «Мир фор дир».

Мария Гуревич: Я всё это помню
Людмила Кулагина: Мои дорогие родители
Другие истории жизни

Луиза Шур: Моя семья

Мой дед Хасин Борис (Берк) Семенович родился в городе Витебск. Бабушку не помню,…
Меню